Герман снова зашел в комнату — в библиотеку, где сидел прежде. Он увидел кресло и опустился в него. Кто-то оставил на столе полстакана коктейля и остатки сэндвича. Война лишила Германа брезгливости, он съел хлеб с резко пахнувшим сыром и запил коктейлем. У него тут же закружилась голова. Стул завертелся, как карусель.
«Что со мной? Я умираю?» — спросил себя Герман.
Перед глазами проносились точки, полосы, цветные пятна, которые обычно появляются, если надавить пальцами на веки. Да, это конец… Все скакало, мчалось, меняло форму. Это происходило то ли снаружи, то ли внутри, в мозгу у Германа. Он как будто ощущал движение молекул. Он сделал глоток, еще один, с надеждой превозмочь голод и жажду и оправиться от полуобморочного состояния.
Люди просовывали головы в дверь, но Герман их не замечал. Лица расплывались, мутнели, кто-то пытался заговорить с Германом, но его уши были словно наполнены водой. Его качало, как на море во время шторма. Он был в сознании, но работала только одна половина мозга. Другая половина сжалась и рассыпалась, как песок. Как ни странно, в этом хаосе был какой-то порядок, который невозможно передать словами. Несмотря на все это, Герман узнал Машу. Она, должно быть, искала его. Маша подошла к нему с бокалом в руке и спросила:
— Ты еще здесь? Не уехал?
Герману казалось, что ее слова доносятся издалека. Он удивлялся изменениям, которые произошли с его слухом, и собственным равнодушием к самому себе, своему здоровью и состоянию. Пусть ненадолго, но он был лишен телесных страданий. Герман погрузился в нирвану, которой так жаждал, с тех пор как начал размышлять, копаться в философии и религии. Собрав все силы, он ответил:
— Да, я еще здесь.
Маша пододвинула стул. Ее колени почти касались его коленей.
— Кто такая Тамара?
— Моя жена жива. Она в Америке.
— Мы расстаемся, но я заслужила того, чтобы хоть раз ты говорил со мной серьезно.
— Это правда.
— Пустые слова… Кто такой Пешелес?
— Сам не знаю.
— Я буду работать у раввина. — Маша сменила тон: — Он хочет сделать меня директором санатория. Будет платить семьдесят пять долларов в неделю.
— Что будешь делать с мамой?
— Для нее тоже найдется место.
Герман понимал значение слов, но все это казалось чужим, его это больше не волновало. Он прикрыл глаза, словно прислушиваясь к процессу освобождения собственного тела, как это называют хасиды. «Хорошо бы так было всегда!» — думал он. Маша помедлила немного.
— Тебе-то что? Ты этого хотел, все спланировал, порывался избавиться от меня и наконец добился своего. Я буду жить среди стариков и больных, это будет мой монастырь. Раз уж не существует монастырей для евреек, санаторий будет мне монастырем, до тех пор пока мама не умрет. После ее смерти я положу конец всей этой комедии. Тебе принести что-нибудь поесть? Все же мы были когда-то друзьями. Не твоя вина, что ты родился обманщиком…
Маша встала и вышла. Герман откинул голову на спинку стула, у него было одно желание — лечь, не важно, в кровать или в могилу… Он боялся лишь одного: как бы не испортить раввину праздник, не стать обузой для гостей. Сквозь дремоту он различал разговоры, смех, шаги, звон тарелок и бокалов.
Постепенно его мозг стал успокаиваться. Дом перестал качаться. Стул снова устойчиво стоял на полу. Логические связи в мозгу, которые начали было рваться, теперь восстанавливались. Остались только слабость в коленях и горький вкус во рту, вызванный рвотой. Герман даже почувствовал голод. Маша пошла принести ему еды, но не вернулась.
Герман вспомнил о мистере Пешелесе, о Яше Котике, и ему стало ясно, что если он выживет, то больше не сможет работать на раввина. Ему и так было невыносимо марать бумагу лживыми проповедями, двусмысленными высказываниями о спасении, победе Израиля, Божьей милости, еврейском предназначении… Да, это ночь уничтожения… Во всем этом хаосе просматривался план высших сил, руководящих делами человека. Раввин попытался между делом увести у него Машу. Он никогда не предложил бы семьдесят пять долларов в неделю женщине без специальности, да еще недавно приехавшей в Америку. Без сомнения, он не принял бы в санаторий ее мать, потому что это тоже стоит семьдесят пять долларов в неделю, если не больше.
Герману вдруг вспомнился рассказ Яши Котика о Мойшеле Файфере, с которым, как он думал, Маша и теперь была вместе. Как ни странно, но у Германа было предчувствие, что эта вечеринка раз и навсегда разрушит карточный домик, который он так неуклюже построил.
Герман ждал долго, но Маша не вернулась. «Кто знает, может, она пошла заявить в полицию», — фантазировал он. Герман представил, как приезжает полиция, его арестовывают, отправляют на Элис-Айленд и оттуда депортируют на корабле в Польшу, к большевикам, в страну Майданека, Треблинки, Освенцима.
Дверь открылась, на пороге стоял мистер Пешелес. Он посмотрел на Германа искоса, с удивлением и иронией, и сказал:
— Вы сидите здесь? Вас уже обыскались.
— Кто?
— Раввин, раввинша и так далее. Маша — красивая женщина, пикантная. Где вы их находите? Вы выглядите, уж простите меня, как болван.
Герман не ответил.
— Как вы все это проделываете? Я бы тоже хотел знать.
Герман сделал над собой усилие и заговорил:
— Мистер Пешелес, не завидуйте мне.
— Почему нет? Женщина в Бруклине приняла ради вас иудаизм. Здесь у вас красавица-жена. Тамара тоже, как говорится, хоть куда. Я ничего плохого не имел в виду, но я рассказал рабби Лемперту о польке, перешедшей в иудаизм ради вас, и он совершенно, как говорят, смешался. Он все-таки раввин и должен играть роль праведного еврея. Он сказал мне, что вы пишете для него книгу и все такое прочее. А кто этот актер? Я с ним не знаком.