Шифра-Пуа, которая все время ругала вечеринку на чем свет стоит, бормоча, что евреям запрещено устраивать балы после Катастрофы, стала давать Маше разные женские советы и поправлять ей прическу. Из-за множества дел Маша забыла поесть, и Шифра-Пуа приготовила для нее и Германа молочный рис. Жена раввина, миссис Лемперт, уже звонила Маше и объяснила ей, как добраться до угла Вест-Энд-авеню и Семьдесят какой-то улицы, где жил раввин. Шифра-Пуа потребовала, чтобы Маша надела свитер или теплое белье, потому что на улице лютый мороз, но Маша не хотела портить свой вид. Герман увидел, как она открывает кухонный шкаф и делает глоток из бутылки с коньяком, которую раввин принес ей во время своего первого визита.
Уже начинало темнеть, когда Герман и Маша вышли на улицу. Ледяной ветер подул Герману в спину и сорвал с головы шляпу. Герман поймал ее в воздухе. Машино нарядное платье развевалось на ветру, шуршало и надувалось, как шарик. Она ступила одним сапогом в сугроб, а когда попыталась его вытащить, то показалась нога в одном чулке. Волосы, которые она так долго причесывала и завивала, растрепались и побелели, как будто Маша состарилась в одно мгновенье. Она схватилась одной рукой за шляпку, а другой за колено и крикнула что-то Герману, но ветер унес ее слова.
Путь к линии «L», обычно занимавший несколько минут, превратился в целое путешествие. Они кое-как добрались до станции, но поезд только что ушел. Кассир, сидевший в будке, которую отапливал железный радиатор, сообщил, что следующего поезда придется подождать. Поезда задерживались из-за того, что рельсы занесло снегом. Маша дрожала и пританцовывала, чтобы согреть ноги. Ее лицо стало болезненно-бледным.
Прошло пятнадцать минут, а поезд все не приходил. Собралось много пассажиров — мужчины в резиновых сапогах с металлическими коробками для обеда, женщины в толстых куртках, с платками на головах. Они, наверное, работали в ночную смену. На лицах, на каждом по-своему, отражались тупость, жадность, обеспокоенность снежными заносами. Низкие лбы, гневные взгляды, широкие носы с раздутыми ноздрями, прямоугольные подбородки, мощные груди и бедра опровергали все теории и утопии. Котел эволюции находился в разгаре своего кипения. Один крик мог вызвать среди них панику. Немного пропаганды способно было подтолкнуть этих людей к погрому. Маша спросила:
— Что будет, если поезд не придет?
— Пойдем молиться в синагогу…
— Откуда такой сарказм? К своей крестьянке ты полетел бы на всех парусах…
Послышался свист, подошел поезд. Ветер на платформе завывал, свистел, гудел. Вагоны были наполовину пусты. Окна затянуло наледью. С неба падало что-то вроде града. В вагонах стоял холод, на полу было грязно, валялись испачканные газеты, виднелись следы блевотины. «Существует ли на свете что-либо отвратительнее этого вагона? — спрашивал себя Герман. — Здесь все тускло, никакой гармонии — грязный зеленый цвет стен, кирпично-красный пол, безумные цвета рекламы». Пьяный произносил речь, болтал о Гитлере и евреях. «Они напиваются, чтобы поносить евреев. Им не хватает ума ругать католиков или другие христианские религии, — говорил себе Герман. — Они, чего доброго, еще обожествят Гитлера».
Тем временем Маша пыталась поправить то, что помял ветер. Она вынула из сумочки зеркало и старалась разглядеть свое отражение в запотевшем стекле. Поплевала на кончики пальцев и принялась заново укладывать волосы, которые ветер раздует опять, как только они выйдут на углу Бродвея и Семьдесят какой-то улицы.
Пока поезд не заехал в туннель, Герман смотрел на улицу через незамерзшую часть окна. Газеты разлетались на ветру, торговец, очистив тротуар перед своей лавкой, сыпал на него смесь соли с песком. В снегу буксовала машина, ее колеса беспомощно крутились на месте. Герман вспомнил о своем решении стать евреем, снова ходить в синагогу, читать Талмуд, следовать еврейской традиции. Да, сколько раз он уже пытался плюнуть на мирскую, нееврейскую жизнь! Но каждый раз она заново одурачивала его. Как можно быть евреем без веры? Теперь он едет на вечеринку. Половину народа уничтожили и замучили, а другая половина устраивает вечеринки… Его охватила жалость к Маше. Она выглядела тощей, бледной, больной, а Герман, вместо того чтобы быть ей верным мужем, утешением и поддержкой после нацистских издевательств, впутал ее в странную историю. Он даже не может обеспечить ее деньгами.
Был уже поздний вечер, когда Герман и Маша вышли из поезда на углу Семьдесят Девятой улицы и Бродвея. С замерзшего Гудзона донесся резкий порыв ветра. Он попытался подхватить Машино платье, и она, как пьяная, повисла на Германе. Герман и сам был вынужден сопротивляться всем телом, чтобы не подняться в воздух… Глаза залепило снегом. Маша, кашляя, что-то прокричала, но Герман, словно глухой, не слышал ее. Шляпа рвалась прочь с невероятной силой, кто-то яростно тянул за полы пальто. Брюки резко бились о ноги. Герман почувствовал, что к нему возвращается боязнь зимы, как во время войны с нацистами, и гложущий страх перед разрушительными силами.
В этой вакханалии Герман чудесным образом разглядел номер дома раввина. Герман и Маша, едва дыша, вошли в вестибюль. Что за контраст! Здесь тепло и чисто. Картины в золоченых рамах висят на стенах. Ковры расстелены по паркету. Электрические лампы освещают вестибюль, словно сцену. Диваны и кресла предлагают отдых гостям…
Маша не сразу зашла в лифт. Она подошла к зеркалу, чтобы хоть отчасти возместить тот урон, который ураган причинил ее одежде и внешности.