— Перестань, ты клянешься, как торговка на рынке.
— Нет мне больше жизни!
И Маша захлебнулась в рыданиях на том конце провода.
Всю ночь шел снег, рыхлый снег, тяжелый, как соль. Переулок между Мермейд- и Нептун-авеню полностью засыпало. Несколько машин в переулке стояли покрытые снегом, сквозь который проглядывали их темные контуры. Герман подумал, что так, наверное, выглядели колесницы в Помпеях, после того как Везувий засыпал их на три четверти пеплом. Ночью небо приобрело фиолетовый оттенок, как будто чудо изменило мироздание и Земля вошла в новое, неизвестное ученым созвездие. Какое-то давно забытое чувство пробудилось в Германе. Ему вспомнилось детство: Ханука, заготовка гусиного жира загодя на Пасху, игра в дрейдл, катание на коньках по каналам и выделывание пируэтов, недельный раздел Торы «Ваейшев» с последним словом «вайишкахейгу», который дети расшифровывали как «Войцех играет в карты на Хануку».
«Все это было когда-то, было! — говорил себе Герман. — Даже если принято считать, что время — это способ мышления, по утверждению Спинозы, или форма мировосприятия, согласно Канту. Однако нельзя отрицать тот факт, что зимой в Цевкуве топили печи толстыми поленьями. Отец, да покоится он в мире, читал Шулхан Арух с комментариями раввинов Йосефа Теомима и Арье-Лейба Коэна. Мама готовила перловку с фасолью, картошкой и сушеными грибами». Герман почувствовал во рту вкус этой каши. Он услышал папино бормотание над книгой, мамин разговор с Ядвигой на кухне, звон колокольчика на санях с дровами, которые крестьянин вез из лесу.
Хотя была зима, воздух на улице — створка окна была открыта — звенел и потрескивал, словно тысячи кузнечиков стрекотали в снегу. В доме было слишком жарко, на сей раз дворник топил всю ночь. Пар в батарее пел монотонную песню, полную тоски и печали, свойственной только неодушевленным предметам. Герману казалось, что пар в трубах жалуется: «Плохо, плохо, плохо… тоска, тоска, тоска…» Лампы не горели, комнату освещал почти дневной свет, розоватый, отражавшийся от неба и снега. Герману чудилось, будто это северное сияние, о котором он читал в книгах.
В эту ночь Герман не сомкнул глаз. Он уже обвенчался с Машей. Она, судя по его расчетам, была на шестом месяце, хотя живот был практически незаметен. У Ядвиги тоже была задержка.
«Вот меня и купили с потрохами!» — говорил себе Герман. Ему вспомнилась еврейская пословица: «Десять врагов не причинят человеку большего вреда, чем он сам». Во всем виноват его противник, гениальный шахматист. Вместо того чтобы поставить ему неожиданный мат (это он тоже умеет), он загоняет Германа в угол, блокирует его фигуры своими и готовит мат, какой обычно ставят новичку.
Герман сидел на стуле в банном халате и шлепанцах, грелся и вдыхал холодный воздух с океана, с залива. Он выглянул на ночную улицу. Ему захотелось произнести молитву, но как может такой, как он, брать на себя смелость разговаривать с Высшими Силами? И о чем ему просить?
Он вернулся в кровать и лег рядом в Ядвигой. Сегодня в некотором смысле была их последняя ночь, потому что завтра Герману предстояло ехать в одну из своих выдуманных поездок, то есть провести время с Машей в Бруклине.
С тех пор как он обвенчался с Машей и надел на нее обручальное кольцо, она стал вести себя как жена. Она убирала комнатку, где они жили. Ей уже не надо было скрываться от матери по ночам. Маша пообещала Герману больше не спорить с ним, но обещание не выполняла — оскорбляла Ядвигу при любой возможности и кляла ее на чем свет стоит. Как-то у Маши вырвалось, что она убьет эту крестьянку.
Машина надежда на то, что венчание успокоит маму, не оправдалась. Шифра-Пуа за глаза упрекала Германа, жаловалась, что его брак с Машей — это просто обман и издевательство над ней и над Машей. Она запретила Герману звать ее тещей. Мать и дочь постоянно злились друг на друга и разговаривали только по необходимости. Шифра-Пуа стала еще богомольнее, она постоянно советовалась со священными книгами, читала еврейские газеты и мемуары жертв нацизма. Днем она часто лежала в темной спальне, и было неясно, дремлет она или копается в собственных воспоминаниях.
Беременность Ядвиги стала еще одной катастрофой. Раввин из синагоги, где Ядвига молилась в Судный день, взял с нее десять долларов, знакомая сводила ее в микву, и Ядвига разом превратилась в еврейку. Она начала следовать правилам ритуальной чистоты и кашрута. То и дело она задавала Герману вопросы: можно убрать мясо в холодильник, в котором стоит бутылка молока? Можно есть молочное после паревного? Можно ли написать письмо маме, хотя по еврейским законам она ей уже не мать? Соседки, не отличавшиеся глубокими знаниями, давали ей каждая свои советы и наставления. Старый еврей-иммигрант, уличный торговец, попытался обучить ее алфавиту. Теперь Ядвига настраивала радио не на польскую, а на еврейскую станцию, где передавали религиозные песнопения и лекции о еврейской традиции. Эфир этой радиостанции был заполнен причитаниями, вздохами, благословениями и проклятиями. Ядвига просила Германа, чтобы тот говорил с ней на идише, хотя этого языка практически не понимала. Она все чаще читала ему нотации из-за того, что он ведет себя не так, как остальные евреи, не ходит в синагогу, не молится с талесом и тфилин. Герман отвечал ей:
— Mind your own business. He тебе лежать на моей доске с гвоздями в аду…
Иногда он говорил ей:
— Делай, как я. Оставь в покое евреев. У нас и без тебя много неприятностей.