Герман знал, что теперь дорога каждая минута, но не мог двинуться с места. Подошла женщина и, бросив письмо в почтовый ящик, с подозрением посмотрела на Германа. Он облокотился на ящик. Бежать? Куда? С кем? Маша не могла оставить мать. У него, Германа, нет денег. Вчера он забрал то, что осталось от пяти долларов, и это весь его капитал до тех пор, пока раввин не выдаст ему новый чек. А что он скажет Маше? Мать расскажет ей про объявление.
Герман посмотрел на часы. Короткая стрелка показывала одиннадцать, а длинная подошла к трем, но Герман не мог определить, который час. Он всмотрелся в циферблат так, будто для того, чтобы верно узнать время, требовалось духовное напряжение. «Если бы, по крайней мере, на мне был приличный костюм», — подумал Герман. Несмотря на смятение, ему не хотелось появляться в чужом доме плохо одетым, в мятых брюках и со стоптанными каблуками. Герман действительно не стремился к успеху в Америке, но стыдился идти в гости в поношенной одежде. Впервые в нем взыграло тщеславие типичного эмигранта: показать, что у него все в порядке… Одновременно кто-то внутри него потешался над этим желанием…
Герман вернулся к линии «L» и поднялся по лестнице. Он сам не знал, какое чувство в нем преобладает: удивление, любопытство или страх перед предстоящими трудностями. Герман словно принял большую дозу наркотика, зная, что его действие наступит позже. Возвращение Тамары не повлекло за собой никаких изменений, разве что в голове у Германа. В вагонах пассажиры читали газеты и жевали резинку как ни в чем не бывало. По-прежнему жужжали вентиляторы. Герман поднял с пола истоптанный газетный лист и попытался прочесть репортаж об игроках на скачках. «Что ж, люди находят в этом забвение», — мысленно оправдывал их Герман. Перевернув страницу, он прочитал анекдот и даже улыбнулся. «Анекдот остается анекдотом, даже для того, кто всходит на эшафот», — сказал он сам себе. При всей субъективности явлений в них преобладает мистическая объективность…
Герман нашел скамью с одним сиденьем и сел на нее, довольный отсутствием соседей. Он закрыл глаза и оказался в своей собственной темноте. Он даже опустил поля шляпы, чтобы тусклый свет ламп не просачивался сквозь ресницы. Сквозь дремоту Герман думал: «Двоеженство? Да, двоеженство». В какой-то степени его даже можно обвинить в многоженстве… За то время, пока Тамара считалась погибшей, он нашел в ней множество достоинств. Она любила его. Истеричный характер достался ей по наследству. Ей нельзя было заводить детей. По сути своей она была человеком высоко духовным, со всеми сложностями и болевыми точками, присущими таким натурам. Герман часто обращался к ее святой душе и просил у нее прощения. Но в то же время он отдавал себе отчет в том, что Тамарина смерть избавила его от невыносимых страданий. Даже сеновал в Липске казался ему курортом по сравнению с прежними скандалами с Тамарой…
«Может быть, она стала спокойнее? — задавался вопросом Герман. — Сколько ей лет?» Он не мог вычислить ее возраст. Ясно только, что Тамара старше Германа. Он попытался разобраться с происшедшим и привести мысли в порядок. В Тамару стреляли, и она, с пулей в теле, нашла приют у поляка. Там ее, по-видимому, вылечили, и она переправилась в Россию. Но как? Как можно было в разгар войны пересечь границу? Скорее всего, это произошло весной 1941 года. Ну и где она находилась все эти годы? Почему она не дала о себе знать после 1945 года? По правде говоря, он, Герман, тоже не искал Тамару. Он никогда не заглядывал в списки пропавших родственников, публиковавшиеся в газетах. И, несмотря на все это, она смогла прорваться в Польшу, а затем и в Германию. «Раз большевики не отправили ее в лагерь, значит, у нее кто-то был, — промелькнула мысль у Германа, — русский или татарин… Кто-нибудь когда-нибудь уже находился в таком же положении, как я? — спрашивал себя Герман. — Нет, никто и никогда». Понадобятся еще триллионы и квадриллионы лет, чтобы повторилось такое сочетание обстоятельств… От полного отчаяния Герману захотелось смеяться. Чего хотят от него Небеса? Какую миссию возлагают на него? Какой-то небесный стратег составил коварный план и играет с Германом в — как это у них называется — войну на истощение? Неземной садист проводит над ним эксперименты, похожие на те, что немецкие врачи проводили над евреями…
Поезд остановился, Герман вскочил: Четырнадцатая улица! Он вышел из вагона и направился к автобусу, идущему в Ист-Сайд. Герман уже ездил туда несколько раз: на лекцию на идише, в кинотеатр на Клинтон-стрит, где показывали фильмы на идише, в еврейские книжные лавки на Канал-стрит, где он искал книги на идише для работы на рабби Лемперта… С утра погода казалась прохладной, но с каждой минутой день становился все жарче. Его рубашка намокла и липла к спине. Что-то в одежде давило, но он не знал, что именно: воротник, резинка от нижнего белья или туфли. Пройдя мимо зеркала, Герман увидел в нем себя: исхудавшего, немного сутулого, в бесформенной шляпе и мятых брюках. Его галстук перекрутился. Герман побрился несколько часов назад, но на щеках снова пробивалась щетина. «Я не могу появиться там в таком виде!» — обеспокоенно сказал себе Герман. Он замедлил шаг, чтобы остыть и подсушить рубашку. Герман рассматривал витрины. Наверняка здесь можно купить дешевую рубашку. Может, погладить костюм? По меньшей мере, надо почистить ботинки… Герман уселся на ящик, негритенок принялся мазать ботинки гуталином и сквозь кожу щекотать ему ноги кончиками пальцев. Герман вдохнул смрадный воздух, полный пыли и запахов бензина, асфальта и пота. «Как долго легкие могут это выдерживать? — спросил он сам себя. — Как долго может существовать эта сама себя уничтожающая цивилизация? Они задохнутся… Сначала все сойдут с ума, а потом задохнутся…» Негритенок начал было что-то говорить о Германовых ботинках, но тот не понял его английского. Мальчишка произносил только половину слов. Он был полуголый. По его прямоугольной голове с косичками тек липкий пот. Черные глаза глядели с первобытной мягкостью и терпением, унаследованным от поколений африканцев.