— Доедайте, Герман, все до конца.
— Спасибо. Вкусный омлет.
— Отчего ему быть невкусным? Яйца свежие, масло свежее. В Америке, чтоб не сглазить, полно хороших вещей. Как бы нас не лишили этого за наши грехи. Подождите, я принесу вам кофе.
— Почему вы со мной на «вы»? Говорите «ты». Вы же мне как мама.
— Что? Со временем… дай Бог…
Наливая кофе, Шифра-Пуа разбила чашку. Это было ее слабое место. Посуда часто падала у Шифры-Пуи из рук. Зрение подводило ее. Маша нередко упрекала ее за неуклюжесть, да Шифра-Пуа и сама стыдилась этого. Когда-то она была редкостной хозяйкой, а после лагерей превратилась в комок нервов. Как она мучается, как страдает от ночных кошмаров — только Отец Небесный об этом знает. Разве можно жить с такими воспоминаниями, как у нее? Вот и теперь, стоя у плиты, она увидела, как еврейскую девушку раздевают и ставят на бревно над навозной ямой. Она стоит там и шатается, готовая каждую секунду упасть в грязь. А вокруг стоят немецкие, украинские, литовские парни и девушки, заключают пари о том, как долго она сможет удерживать равновесие, и выкрикивают оскорбления народу Израиля. Они пьяны от водки и жажды крови и сгорают от нетерпения увидеть, как восемнадцатилетняя благородная красавица из знатной раввинской семьи окунется в нечистоты.
Это была лишь одна из сотни историй, которые Шифра-Пуа рассказывала Герману. Теперь он сидел за столом, и какое-то шестое чувство подсказывало ему, что именно из-за такого очередного видения Шифра-Пуа разбила чашку. Когда она вспоминает об этом, ее руки и ноги становятся ватными. Герман встал и принялся помогать ей собирать осколки, но Шифра-Пуа не позволила: не дай Бог, еще поранит палец. Она села на корточки и щеткой собрала осколки в совок. Вскоре Шифра-Пуа подала ему кофе. У Германа часто возникало ощущение, что все, к чему бы она ни прикасалась, наполнялось святостью. Он выпил кофе, вдохнул еще раз его аромат и заел куском пирога, который Шифра-Пуа испекла специально для него (сама она придерживалась строгой диеты по настоянию врача). Герман предался размышлениям, таким старым и избитым, что тяжело выразить словами. Их суть сводилась к одному большому вопросу, который, кто бы ни пробовал ответить на него, всегда оставался неразрешенным. Всю душу вынимал…
Сегодня Герману как раз не надо было идти в офис. Маша работала в кафетерии до полудня, и он отправился ей навстречу. Этим летом Маша первый раз получила недельный отпуск и хотела куда-нибудь поехать. Но куда? И разве можно оставить больную маму одну? Герман вышел на Тремонт-авеню и побрел по направлению к кафетерию. Он проходил мимо галантерейных лавок, лотков с женским бельем, одеждой, шоколадом, канцелярскими товарами. За ними сидели продавцы и продавщицы и ждали покупателей, как в Цевкуве. Большие магазины постепенно вытесняли маленькие лавочки. Тут и там на дверях висели таблички «Сдается в аренду». На этом месте один уже прогорел, пусть другой попытает счастье. Герман зашел в кафетерий через вертящийся турникет и увидел Машу. Она стояла там, дочь Меера Блоха и Шифры-Пуи, отпрыск раввинов, хасидских ребе и еврейских писателей, спасшаяся от нацистских печей, и продавала кому-то пластинку жевательной резинки. Она увидела Германа и улыбнулась. Судя по часам, Маше оставалось работать еще двадцать минут. Герман сел за столик. Он предпочитал столики у стены, а лучше даже в углу между стен, чтобы никто не мог подойти к нему сзади. Хотя Герман только что плотно позавтракал, он заказал у стойки чашку кофе и рисовый пудинг. Сколько бы он ни ел, он не прибавлял в весе. Словно бы внутри него горел огонь, сжигающий все. Герман сел и стал издалека поглядывать на Машу. Солнце светило в окно, но, несмотря на это, в помещении горели электрические лампы. Посетители за столиками читали газеты на идише. Ни от кого не надо было прятаться. Каждый раз это казалось Герману чудом. Как долго так может продолжаться? — спрашивал он себя. Ему показалось, что один из посетителей просматривает коммунистическую газету. Наверное, у него есть претензии к Америке, он жаждет революции, мечтает о том, чтобы народ хлынул на улицы, бил стекла в лавках, мимо которых он, Герман, проходил только что, тащил продавцов в тюрьму и отправлял их в ссылку, в трудовые лагеря…
— Нет, здесь мне ничего не исправить, — пробормотал Герман. — Это не мой мир…
Он сидел тихо, угнетенный собственными проблемами. Уже третий день он проводил здесь, в Бронксе, а Ядвиге сказал, что уехал в Балтимор. Герман позвонил ей по дороге и клятвенно пообещал, что вернется сегодня вечером. Однако он вовсе не был уверен, что Маша его отпустит. Она хотела пойти с ним в кино. Все средства были хороши, чтобы удержать Германа как можно дольше рядом с собой. Сколько Герман ни объяснял, что ему приходится маневрировать между двумя домами, Маша никак не хотела войти в его положение. Она ненавидела Ядвигу лютой ненавистью. Если у Германа оказывалось пятно на одежде или не хватало пуговицы на пиджаке, Маша сразу обвиняла Ядвигу в том, что та не заботится о Германе, относится к нему равнодушно и живет с ним только ради денег. Даже в том, что Ядвига почти три года прятала Германа на сеновале, Маша видела лишь крестьянскую хитрость. Эта полька заранее просчитала, что потом Герман возьмет ее с собой в Америку… Маша была лучшим доказательством теории Шопенгауэра о том, что интеллект — это лишь слуга воли.
Маша закончила работу, передала деньги и чеки кассирше, занявшей ее место, и подошла к столику, за которым сидел Герман, с едой на подносе. Она почти не спала всю ночь и встала очень рано, но не выглядела усталой. Изо рта торчала вечная сигарета. За сегодня она уже выпила немало чашек кофе. Как говорят в Америке, Маша жгла свечу с обоих концов: она ела много острого — кислую капусту, соленые огурцы, горчицу. Все блюда посыпала солью и перцем и пила несладкий черный кофе без молока. Она сделала глоток и затяжку, глубоко втянула дым. Три четверти еды оставила нетронутыми.