Герман Бродер перевернулся на бок и открыл глаза. Он уснул поздно, проснулся поздно и уже час или два ворочался в постели, находясь между явью и сном. На мгновение он оказывался в Нью-Йорке, потом где-то в Цевкуве, в послевоенных лагерях в Германии или даже на сеновале в Липске. Иногда все перемешивалось. Герман знал, что он в Бруклине, и в то же время слышал голоса нацистов, которые втыкали в сено штыки, пытаясь до него дотянуться. Из последних сил он отодвигался от стены сеновала. Острие штыка уже касалось его головы.
Полное пробуждение пришло как решение. «Все, хватит глупых снов!» — сказал он себе и сел. Было светло. Ядвига уже давно оделась. Напротив кровати висело зеркало, в котором Герман увидел себя: в мятой ночной рубашке, с длинной шеей, продолговатым лицом и остатками волос, которые когда-то были рыжими, но со временем полиняли и приобрели желтоватый оттенок с примесью седины. Череп заострялся кверху и блестел. Из-под всклокоченных бровей выглядывали голубые глаза. Они смотрели пронзительно и в то же время мягко. Нос был узким, щеки впалыми, губы тонкими.
Герман всегда просыпался помятым и обросшим щетиной, с таким выражением лица, будто он боролся всю ночь. На высоком лбу виднелся темный синяк. Он потрогал его. «Что это такое, а? — спросил он сам себя. — Может, след от штыка из сна?»
Герман улыбнулся своей догадке: он наткнулся на платяной шкаф ночью, когда выходил в уборную.
Вдруг он крикнул заспанным голосом:
— Ядвига!
У двери, ведущей в коридор, показалась Ядвига — розовощекая польская девка (на самом деле уже замужняя баба), курносая, со светлыми глазами и белыми, как лен, волосами, забранными в кичку и заколотыми шпилькой. В одной руке она держала швабру, в другой — леечку для комнатных цветов. На ней было платье из материала, которого не встретишь в здешних краях, и пара разношенных шлепанцев на босу ногу. У Ядвиги были высокие скулы и пухлая нижняя губа.
Ядвига провела год вместе с Германом в послевоенных лагерях в Германии и уже третий год жила в Америке, однако в ней сохранилась свежесть и застенчивость польской крестьянки. Она не пользовалась косметикой, а по-английски выучила всего несколько слов. Герману казалось, что она привезла с собой из Липска даже запахи. В постели от нее пахло ромашкой. Из кухни теперь доносились ароматы свеклы, молодой картошки, укропа и еще чего-то непонятного, пахнущего летом и землей и напоминающего Герману о Липске.
Минуту она смотрела на него с выражением добродушного укора, а потом проговорила:
— Поздно уже. Я постирала твои вещи и сходила в магазин. Я позавтракала, но теперь опять есть захотелось…
Ядвига говорила на просторечном польском. Герман отвечал ей как придется: на польском, на идише. Иногда в шутку вставлял в речь слова из «святого языка», а то и цитаты из Талмуда. Она, разумеется, не понимала, но все равно слушала, глядя на него с любовью и сдерживая смех.
— Который час, девка? — сказал Герман.
— О, уже скоро десять.
— Ну, буду одеваться.
— Чай подавать?
— Нет, не надо.
— Не ходи босиком, я принесу тебе шлепанцы.
— Ты еще не выбросила шлепанцы?
— Нет, я их смазала. Они совсем ссохлись.
Герман пожал плечами:
— Чем ты их смазала? Дегтем? Так и осталась крестьянкой из Липска.
— Не ходи босиком!
Ядвига вновь ушла на кухню, через какое-то время вернулась со шлепанцами и вынула из платяного шкафа купальный халат.
Хотя Ядвига была женой Германа и соседки звали ее «миссис Бродер», она все еще вела себя с ним как в те времена, когда прислуживала в доме его отца, реб Шмуэля-Лейба Бродера из Цевкува. Всю семью уничтожили, но Ядвиге удалось спрятать Германа на сеновале у себя в деревне, в Липске. Даже ее собственная мать не знала об этом тайнике.
После освобождения, в 1945 году, появился свидетель, который присутствовал при расстреле жены Германа, Тамары, и видел, как у нее забрали детей. Герман увез Ядвигу в Германию, а позже, когда получил американскую визу, заключил с ней официальный брак. Ядвига была готова принять еврейскую веру, но зачем заставлять ее следовать религии, которую Герман и сам не соблюдал? Он не ходил в синагогу, она не ходила в церковь.
Война, опасности, скитания по пути в Германию, путешествие на военном корабле в Галифакс, затем переезд на автобусах в Нью-Йорк вызвали у Ядвиги испуг, от которого она так и не смогла прийти в себя. Она по-прежнему не решалась ездить в метро в одиночку, никогда не отходила от дома дальше чем на несколько кварталов. А зачем? На Мермейд-авеню можно купить все, что надо: хлеб, овощи, фрукты, кошерное мясо (Герман не ел свинины), даже пару туфель и платье.
В те дни, когда Герман оставался дома, он иногда гулял с Ядвигой по набережной. Сколько раз он повторял, чтобы она не вцеплялась в него, что он никуда не сбежит, но Ядвига крепко держала Германа под руку. Шум и крики большого города оглушали и ослепляли ее. Соседки уговаривали Ядвигу пойти с ними на пляж купаться, но у нее остался страх перед морем. Ее тошнило от одного взгляда на поднимающиеся волны и качающиеся корабли.
Однажды Герман взял ее с собой в кафе на Брайтон-Бич, но Ядвига никак не могла привыкнуть к поездам метро, которые проносятся по линии «L» с оглушительным треском и грохотом, к машинам, с ревом мчащимся вдаль, к бесконечно стекавшимся откуда-то толпам людей. Нью-Йорк выглядел так, будто здесь постоянно шла война. Герман купил Ядвиге медальон, внутрь которого он положил записку с именем и адресом — на тот случай, если она заблудится, — но Ядвига не доверяла написанному.